765 Василий Розанов: мгновения человеческой жизни в их первозданном виде Фигуры и лица

Вера Синенко

Василий Розанов: мгновения человеческой жизни в их первозданном виде

Художественно-философская трилогия

Трилогия Вас. Розанова «Уединённое» (1912), «Опавшие листья. Короб первый» (1913), «Опавшие листья. Короб второй» (1915) – не только философский текст. Как бы ни мистифицировал нас Розанов, заявляя, что его «Уединённое» – не литература. А конец её, лукавство его очевидно.

Он провоцирует читателя и критика на линейные оценки. Трилогия Розанова – сложное художественное произведение, однозначный анализ которого обеднил бы его. Мы нередко сталкиваемся с одинаковым подходом к философским работам Розанова, его литературно-критическим эссе и художественным произведениям, когда не учитывается их разная жанровая природа, многозначность и художественный подтекст.

Характер антиномий Розанова, парадоксальность и новизна мысли дают нам возможность понять эстетические ценности, вносимые им в литературу.

Розанов даже не думал, что открывает новый тип её, когда писал «Уединённое». Он воссоздавал в нём  мгновения человеческой жизни в их первозданном виде, задерживая в том времени и обстоятельствах, в которые они возникали.

Замысел его был связан с остановкой мгновений, когда «жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полумысли, получувства»[1] значительные тем, что «сошли прямо с души» и схвачены «без переработки, без цели, без преднамеренья».

Более того, писатель как бы и не адресовал свои произведения читателю, с которым ему было гораздо скучнее, чем одному. Отказываясь от литературной обработки мгновений, Розанов создавал видимость рукописного текста, который он и не готовит к печати. Душу Розанова З. Гиппиус называла «рукописной». А его писание считала не работой, а просто «жизнью, дыханием»[2].

Розанов как бы возвращался к долитературному состоянию слова.

Опубликованное произведение он уже не воспринимал своим, а волновался только за рукопись, испытывая «смятение» пред ней.

Критика не задевала его. Казалось, что «другого ругают». Злобные рецензии на его первую автобиографическую книгу «Уединённое» вызвали спокойную реакцию: «На мне и грязь хороша, потому что это – я» (2, 350). Равнодушное отношение к напечатанному называл «рукописностью» души, врождённой и неодолимой. Именно это чувство определило тон «Уединённого», который он считает «совершенно новым за все века книгопечатания».

«Врождённым и неодолимым» качеством у себя он называет стремление открывать душу. Можно рассказывать о себе всякие позорные вещи.

И всё-таки это будет литература. Розанов сделал «ещё шаг внутрь, спустился ещё на ступень вниз…и очутился как в бане, нагишом», что ему было вовсе не трудно. Никто подобного не сможет, считал он, хотя и видел, что его новый тон критикой не был принят. «Уединённое» сравнивали с «Исповедью» Руссо, хотя Розанов не исповедывался. Новизну тона он связывал с адресованностью произведения себе, как в манускриптах, до Гутенберга: «Моё «я» только в рукописи».

Показательна высокая оценка Розановым средневековой литературы, «прекрасной, сильной, трогательной и глубоко плодоносной в своей невидности», поскольку писалась она не для публики.(2, 348): «Мы совсем забываем, что была она до печати, что родилась она «про себя» (молча) и для себя, и уже потом стала печататься». «Новая же литература погибла от видности».

Розановская таинственная действительная уединённость смогла преодолеть эту «видность». Современная критика уже выделила в его трилогии философствующего героя-рассказчика, взятого со всеми его «почёсываниями», или сведённого с  котуры и со сцены в «кабинет задумчивости» или в кресло «за нумизматикой».[3]

«Всякое движение души» у Розанова сопровождается выговариванием, из которого рождается литература.

Писатель не признаёт «печатной обкатки» произведения. По его мысли литература у нас так слилась с печатью, что мы совсем забыли, что она была до печати и в сущности вовсе не для опубликования» (2, 227). Писатель создал в 1910-х годах тот особый тон откровенности и свободы, которого не было до него. Это обновление критика конца века назвала «великой литературной революцией», переломом в типе повествования и стиля.[4] Писательством Розанов разорвал кольцо уединения.

Одним из первых заметил оригинальность творчества Розанова П. Б. Струве, писавший о нём как «большом писателе с органическим пороком». В этой статье 1910 года он объявил о появлении «блестящего таланта, создавшего почти новый вид художественно-конкретной публицистики, в которой мысль философская или политическая всецело сливалась с образами действительности, и исторической, и повседневной».[5]

Едва ли не первым писал о философском содержании русской литературы Лев Шестов: «Никто в России так свободно и властно не думал, как Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Толстой… и даже Чехов» («Умозаключение и апокалипсис»).

vera-sergeevna-sinenko Василий Розанов: мгновения человеческой жизни в их первозданном виде Фигуры и лица

Вера Сергеевна Синенко (28.11.1923 — 18.02.2007)

Нельзя не поставить в этот ряд Розанова с его оригинальными и глубокими мыслями, с его философской энергией, направленной против общепринятых тенденций и систем. Уже первые его критики заметили взаимодействие философских и художественных начал в его творчестве. Не относя Розанова ник одной из философских школ, поскольку мысль его обращена к первоначалам, современные исследователи указывают на единство литературы и философии в его произведениях[6], которым во многом и определяется его оригинальность, его интерес к глубинным пластам душевной жизни, к диалектике человеческой мысли, метафизическим тайнам бытия.

В. В. Зеньковский в работе «Русские мыслители и Европа» называет Розанова «несравненным по литературной силе  и какой-то единственной художественности писателем, в котором вся красота речи глубоко связана с её непосредственностью, с её внелогичностью».[7]

Отсутствие  «страха перед свободой» (выражение Л. Шестова) определило природу творчества Розанова.

Оценка своей субъективности при всей самоиронии свидетельствует о свободном осознании своего места в литературе.»…Может быть, я и «дурак» (есть слухи), может быть, и «плут» (поговаривают), но только той широты мысли, неизмеримости «открывющихся горизонтов» ни у кого до меня, как у меня, не было. И «все самому пришло на ум» – без заимствования даже йоты. Удивительно, я прямо удивительный человек» (2, 254).

О причинах обращения к писательству Розанов говорил в конце трилогии: «Вся жизнь моя была тяжела. Внутри – грехи. Извне несчастья. Одно утешение было в писательстве. Вот отчего я постоянно писал».

Вся жизнь – работа и страдания. Несовпадение внутреннего и внешнего было для него  и удивительно и разрушительно. Связь философской мысли с образом действительности, составляющая особенность его творчества, и есть его художественный закон, который реализуется и в характере сюжета, и в типе повествования.

В «Дневнике писателя» Ф. М. Достоевского Розанов видел «новую, своеобразную и прекрасную форму литературной деятельности, которой в будущем, во все тревожные эпохи, вероятно ещё суждено будет играть великую роль».[8] Розанов высоко ценил эту форму за её свободу, раскованность, достоверность. Влияние её не осталось бесследным. Время становится главным принципом организации его автобиографических повестей.

Приметы места и времени, в которые возникали те или иные мысли, создают ощущение действия, движения событий: «за вечерним чаем», «в подъезде театра, выходя», «в редакции, ночью».

«Из безвестности приходят наши мысли, — замечает писатель, — и уходят в безвестность». При всей случайности обстоятельств, в которые возникала мысль, она оказывается связанной с ними. «Живи каждый день так, как бы ты жил всю жизнь именно для этого дня» (2, 209), — думает рассказчик в дверях, возвращаясь домой.

Место действия расширяет границы сказанного, делает его формулой счастья. В постскриптуме к первому коробу «Опавших листьев» Розанов связывает свою манеру упоминать место и время рождения мысли с необходимостью опровергать фундаментальные идеи сенсуализма: « nihil est in intellectu, guct non fuera in sensi» (нет ничего в уме, чего бы не было раньше в ощущениях»). Розанов признавал, что, наоборот, всю жизнь видел разрыв между ними.

Шутливо признавался, что чаще всего мысли приходили в вагоне: « Конку трясёт, мозг трясётся. И из мозга вытрясаются мысли».

Жизнь состоит из мгновений, каждое из которых хочется задержать, рассмотреть, понять и определить его место в течении времени. Это и составляет композиционный принцип повествования. Каждый отрывок, мысль, чувство, эпизод строится на скрещении крупного и мелкого, отвлечённого и конкретного, логичного и нелогичного, вечного и временного. Смысл оказывается не в вечном, смысл – в мгновениях, вечное – только «обстановка» для них, квартира для жизни. ( 2, 628) Категорию времени Розанов считает ужасной.

Человек – раб времени.

Тяжело, невыносимо перенести мысли о собственной временности. Розанов блестяще соединяет противоположности, примиряет противоречия. Без стеснения говорит писатель о своих тайных мыслях, дурном отношении к отдельным людям и нациям. Подобное не было принято в литературе, целомудрие которой являлось эстетической категорией.

«Уединённым» Розанов разрушал представления о назначении литературы и роли писателя. Новым оказывается у него и «способ философствования», способ мышления, характер развития мысли. Многие критики, начиная с П. Б. Струве, признавали, что ничего подобного в литературе не было, «такой книги никогда никто не писал». (2, 639). Когда появилась в печати первая часть трилогии, сам Розанов удивился тому, что написал. «Такой книге нельзя быть», — категорично сказала З. Гиппиус (2. 454). «Этой книге непременно надо быть», — возразил Розанов.

Более того, он заявил, что все книги должны быть такими, появляться перед читателем «не причёсываясь» и «не надевая кальсон», поскольку в кальсонах все люди неинтересны. (2, 454).

Розанов был уверен, что «Уединённого» никто не повторит. Новизну своей книги он видел прежде всего в соединении внешней жизни с тайной, внутренней. И назвал эту литературу «уединённой».

Не случайно Розанов упоминает Горького, предсказавшего в очень милом, любящем письме: «Ваше «Уединённое» разорвут» (2, 501). Главная мысль Горького была связана с отношением к русским, «с глубочайшей тоской и болью» Розанова за русского человека. Горький восхищается «огромнейшим талантом» Розанова, его «жадной, живой, цепкой мыслью». Но считает автора «удивительно несовременны человеком».

Горький не отказался от заключения: «Как не понравится, как озлит эта книга всех» (письмо от 10. О4. 1912).[9] И действительно даже в положительных оценках повести не ощутил Розанов «угадки» главного в себе. Его сравнивали то с Байроном, то с сатаной, «чёрным и в пламени». Но никто не угадал его интимной, его беспредметной, беспричинной и «почти непрерывной» боли.

Философия Розанова возникает не из обобщений законов мира, не из логических умозаключений, а из повседневности, из быта, из мелочей и мгновений, таящих в себе вечное.

Эти и определяется характер его образности и стиля. В письме А. С. Суворину от мая 1904 г. Розанов писал о своей вере в разные стороны жизни: в государство, в церковь. А кончил «самой бульварной верой – в литературу», которая в силу своей нравственности заняла такое огромное место в жизни Европы. Колоритность русской литературы ему представляется особенно привлекательной: «Какие характеры, какое чудачество, какая милая чепуха…» (2, 347).

Поскольку Розанову важно показать не только мироустройство («Звёздное небо над головой»), но и «нравственный закон» внутри себя, он не скрывает своих пороков, оголяясь, как в бане (в этом и была его особая новизна). «Напором своей психологичности» он думает одолеть литературу. В письме М. Горькому от 4 ноября 1905г. Розанов связывает свою психологию со стилем. Боязнь, ненависть и скрытность с детства приучили его к хитрости, обману. И это передалось в психику и затем в слог, даже в ход мысли. Выработался такой шаг, «увёртка». О разрушительной «мерцающей стилистике» Розанова писал Е. В. Барабанов (2, 638). «Магическую притягательность» его прозы он видел в несовпадении стиля и темы, предмета и тона повествования.

Трилогия Розанова уже названа «религией быта».

Большинство писавших о ней отмечали «фетишизм мелочей» в силу того, что повествование создавалось сочетанием фактов, наблюдений, бытовой конкретики с чувствами, аналитической мыслью. «Мелочи… суть мои боги. И я вечно играю с ними…» – признавался Розанов.

К. Монтень считал, что «быт должен быть поэтичен, разнообразен в национальном, обособленном от Запада единстве…» Так об этом думал и Вл. Соловьёв.[10] З. Гиппиус в работе «Быт и событие» (1904) разделяет быт и жизнь. Которые чаще всего употребляются как синонимы, когда быт и означает жизнь.

«Быт» в её понимании – отдых, «жизнь» – движение, течение. Она разделяет писателей на тех, для которых идейность является главной, хотя и «отрывает человека от корней, делает его беспомощным и отвлечённым». И тех, вроде Розанова, «плотовидца», пророка «земли и земного», кто обвиняет религию, якобы отвергающую «землю, жизнь и плоть как нечто низшее».[11]

Розанов боялся, что «к концу мира охладеет любовь» и нужно возвращение к старому, «сочному» библейскому быту. В то время как декаденты считали, что беда не в том, что «любовь охладеет», а, напротив, в том, что она «чересчур выросла» в душе, а жизнь отдалилась и «любовь к ней неприложима».

З. Гиппиус против смешения понятий быт и жизнь. Быт, по её мысли, — перерыв, отдых. Жизнь – событие, движение. «Быт начинается с точки, на которой прерывается жизнь».[12] «Быт – кристаллизация жизни». Жизнь – творчество. А «творчество исключает быт». По мысли З. Гиппиус, люди жизни и люди быта не должны враждовать, каждый имеет то, что ему нужно – «отдых или движение». «Чехов был в быте», он ненавидел его. Он показал нам трагедию жизни человека в быте. У Достоевского – сама жизнь, «одни события».

Розанов же простирается назад – до Библии и Вавилона.

По З. Гиппиус, быт – не творчество, быт делается сам, но жизнь, её движение направляем мы. Движение – правда, «отдых – быт, остановка на полпути». Совершенно безбытийным оставаться нельзя, поскольку каждый связан с людьми бытовыми связями.

В будущем будут с умилением смотреть на наш быт, как мы на церковный, — пишет З. Гиппиус. «Проповедники быта» найдут тут («в старом») наслаждение. Как Розанов, описавший поездку в Саров, «талантливый, порою гениальный хитрый писатель, с беспощадной ясностью показывает нам  именно бытовой склад монастырско-церковной жизни». Розанов доказывает, что это – не то, «вот если б был вавилонский». З. Гиппиус пишет: «Всякий быт – быт. Недаром и Розанов умиляется». «Жизнь, личность, движение вперёд – коренным образом не вмещается в быт». [13]

По мысли З. Гиппиус, часто «формы жизни совпадают с формами быта» Приведя как пример «старосветских помещиков» Гоголя, З. Гиппиус заключает, что «это не быт, если и не жизнь, то потенция жизни, ибо тут неприкосновенно сохраняется личность». Сила Розанова – в одухотворении мелочей жизни, наполнении высоким смыслом частного. Мир вещей, повседневности, быта – творение Бога, и в нём всё важно и нужно, поскольку человек выражен в мелочах.

Христианское миропонимание Розанова опирается на мысль: человек живёт в этом мире и возделывает его.

Розанов не писал о проблемах, которые уже решены, которые ему ясны. Он пишет только о том, что нуждается в решении. Это один из эстетических принципов его творчества.

Короткие мысли Розанова, диалоги, сцены, размышления суть короткие рассказы, которые существуют пограничье между литературой и нелитературой. Об этом уже писали современные критики, назвавшие Розанова одним из отцов короткого рассказа.

Никита Елисеев, сравнивая «Опавшие листья» с «Афоризмами» Паскаля, называет их осколками, обломками большой литературы. По его мысли, у Паскаля в основе его афоризмов лежит невозможность связать осколки распавшегося, разлетевшегося  в разные стороны мира. [14] Тип своих коротких рассказов Розанов определи как «паутинки, вздохи, последнее уловимое», «самое мелочные, мимолётные, невидимые движения души» (2, 423).

Суть литературы он видит  не в вымысле, а в потребности «сказать сердцем».

Ему кажется, что в нём происходит «разложение» самого существа литературы. И более того, он ощущает в себе какое-то «завершение литературы», литературности, её существа как потребности отразить и высказать. Он чувствует себя последним писателем, с которым литература прекратится. Розанов как всегда провоцировал критику, современную ему и нашу, заговорившую на разные лады о конце литературы.

Некоторые из них эту мысль Розанова о разрушении литературы поняли буквально[15]. не учитывая субъективизма Розанова, его эсхатологии, его стремления понять явление с его началом и концом, охватить явление в его противоречивости. И если Паскаль старался соединить осколки разлетевшегося мира, то Розанов умеет схватить явление в целостности, во всех его противоречиях.

Розанов был у истоков разрушения классического романа, которое было продолжено советской прозой 1920-х годов. Основой организации текста у него была мысль, связанная с образом. Создаёт он и новые жанры – литературного портрета (до Горького), философской миниатюры (тут он учитель Пришвина).

Парадоксы, притчи, антиномии, анекдоты создают горизонты повествования и стягивают его объём. Американская исследовательница Анна Л. Кроун пыталась проанализировать жанр трилогии, поскольку литературная сторона творчества Розанова по сути не изучена. Анна Л. Кроун писала о трилогии как произведении, «взрывающем устоявшиеся жанры русской литературы».[16] Кстати, исследовательницу уже упрекали в некритическом отношении к мыслям Розанова и в первую очередь, к идее «конца литературы».

Розанова называют и современным, и несовременным писателем. По мысли критика конца ХХ века, метафизической основой афоризмов Паскаля является ужас перед «двойной бездной, бездной микро и макромира, зажатого между пустотой сверху и снизу». [17] Розанов создаёт философию начала и конца: эпохи у него и падающие, и рождающиеся. Метафорической основой его трилогии становится обожествление естества, плотского, тварного мира, у истоков которого – род, пол, семья. Он был признан критикой как «пророк земного».

 

Автор: Вера Синенко

 

Сноски

[1] Розанов В. В. Сочинения в двух томах. Т. 2. М.: Правда, 1990. С. 195. Цитирование ведётся по этому изданию с указанием в скобках тома и страниц.

[2] Гиппиус З. Стихотворения. Живые лица. М.: Художественная литература, 1991. С. 311.

[3] Елисеев Никита. Мыслить лучше всего в тупике./ Новый мир. 1999, № 2. С. 196.

[4] Указ. соч.

[5] Струве П. Б. В. В. Розанов – большой писатель с органическим пороком / Вопросы философии, 1992. № 12. С. 79.

[6] Барабанов Е. В. Примечания / В. В. Розанов. Т. 2. «Уединённое». М.: Правда. 1990.

[7] Зеньковский В. В. Русские мыслители  и Европа. М.: Республика, 1997. С. 105.

[8] Розанов В. В. Мысли о литературе. С.: Современник. 1989. С.45.

[9] Контекст. Литературно-теоретические исследования. М. 1978. С. 306.

[10] Соловьёв Вл. Сочинения в 2 томах. 2-е издание. М.: Мысль, 1990. Т. 2. С. 416.

[11] Гиппиус З. Н. Чёртова кукла. М.: Современник. 1991, с. 558.

[12] Указ. соч. С. 559.

[13] Указ. соч. С. 566.

[14] Елисеев Н. «К. С. или прощание с юностью» / Новый мир, 2000, № 11. С. 186.

[15] Указ. соч.

[16] Crone Anna Lise.  Rozanov and The End of Literature. Polyphony and Dissolution of Genze in Solitario and Fallen Leaves. – Wuzzburg. 1978.

[17] Елисеев Н. К. С. или прощание с  юностью / Новый мир. 2000, № 11.

printfriendly-pdf-email-button-notext Василий Розанов: мгновения человеческой жизни в их первозданном виде Фигуры и лица
АвтопубликаторФигуры и лицаисследование,книги,литература,писательВера Синенко Василий Розанов: мгновения человеческой жизни в их первозданном виде Художественно-философская трилогия Трилогия Вас. Розанова «Уединённое» (1912), «Опавшие листья. Короб первый» (1913), «Опавшие листья. Короб второй» (1915) – не только философский текст. Как бы ни мистифицировал нас Розанов, заявляя, что его «Уединённое» – не литература. А конец её, лукавство его очевидно.Он...cropped-skrin-1-jpg Василий Розанов: мгновения человеческой жизни в их первозданном виде Фигуры и лица